Темные аллеи - Страница 28


К оглавлению

28

– Что ж вы так заспались?

– А который час?

Посмотрела на часы на столике и не сразу ответила – до сих пор не сразу разбирает, который час:

– Десять… Без десяти минут девять…

Взглянув на дверь, он потянул ее к себе за юбку. Она отклонилась, отстраняя его руку:

– Никак нельзя, все проснулись…

– Ну, на одну минуту!

– Старуха зайдет…

– Никто не зайдет – на одну минуту!

– Ах, наказанье мне с вами!

Быстро вынув одну за другой ноги в шерстяных чулках из валенок, легла, озираясь на дверь… Ах, этот крестьянский запах ее головы, дыхания, яблочный холодок щеки! Он сердито зашептал:

– Опять ты целуешься со сжатыми губами! Когда я тебя отучу!

– Я не барышня… Погодите, я пониже ляжу… Ну, скорее, боюсь до смерти.

И они уставились друг другу в глаза – пристально и бессмысленно, выжидательно.

– Петруша…

– Молчи. Зачем ты говоришь всегда в это время!

– Да когда ж мне и поговорить с вами, как не в это время! Я не буду больше губы сжимать… Поклянитесь, что у вас никого нету в Москве…

– Не тискай меня так за шею.

– Никто в жизни не будет так любить вас. Вот вы в меня влюбились, а я будто и сама в себя влюбилась, не нарадуюсь на себя… А если вы меня бросите…

Выскочив с горячим лицом под навес заднего крыльца на вьюгу, она, стоя, присела на мгновенье, потом кинулась навстречу белым вихрям на переднее крыльцо, утопая выше голых колен.

В прихожей пахло самоваром. Старая горничная, сидя на рундуке под высоким окном в снегу, схлебывала с блюдечка и, не отрываясь от него, покосилась:

– Куда это тебя носило? Вся в снегу вывалялась.

– Петру Николаичу чай подавала.

– Что ж ты ему в людскую, что ль, подавала? Знаем мы твой чай!

– Ну, знаете, и на здоровье. Барыня встали?

– Хватилась! Пораньше тебя.

– И все-то вы сердитесь!

И, счастливо вздохнув, она пошла за перегородку, за своей чашкой, и чуть слышно запела там:


Уж как выйду я в сад,
Во зеленый сад,
Во зеленый сад гулять,
Свово милова встречать…

Днем, сидя в кабинете за книгой, слушая все тот же то слабеющий, то угрожающе растущий шум вокруг дома, все больше тонувшего в снегах среди со всех сторон несущейся молочной белизны, он думал: как стихнет, так уеду.

Вечером он улучил минуту сказать ей, чтобы она пришла к нему ночью попозднее, когда дом крепче всего спит, – на всю ночь, до утра. Она покачала головой, подумала и сказала: хорошо. Это было очень страшно, но тем слаще.

То же чувствовал и он. И волновала еще жалость к ней: и не знает, что это их последняя ночь!

Ночью он то засыпал, то в тревоге просыпался: решится ли прийти? Тьма дома, шум вокруг этой тьмы, трясутся ставни, в печке то и дело завывает… Вдруг он в страхе очнулся: не услыхал, – услыхать ее в той преступной осторожности, с которой она пробиралась в густой темноте по дому, нельзя было, – не услыхал, а почувствовал, что она, невидимая, уже стоит у тахты. Он протянул руки. Она молча нырнула под одеяло к нему. Он слышал, как стучит ее сердце, чувствовал ее озябшие босые ноги и шептал самые горячие слова, какие только мог найти и выговорить.

Они долго лежали так, грудь с грудью, целуясь с такой крепостью, что больно было зубам. Она помнила, что он не велел ей сжимать рот, и, стараясь угодить ему, раскрывала его, как галчонок.

– Ты небось совсем не спала?

Она ответила радостным шепотом:

– Ни минуточки. Все ждала…

Нашарив на столике спички, он зажег свечу. Она в страхе ахнула:

– Петруша, что ж это вы сделали? А ну-ка старуха проснется, увидит свет…

– Черт с ней, – сказал он, глядя на ее раскрасневшееся личико. – Черт с ней, я хочу видеть тебя…

Взяв ее, он не спускал с нее глаз. Она прошептала:

– Я боюсь, – что это вы на меня так смотрите?

– Да то, что лучше тебя на свете нет. Эта головка с этой маленькой косой вокруг нее, как у молоденькой Венеры…

Глаза ее засияли смехом, счастьем:

– Какая это Винера?

– Да уж такая… И эта рубашонка…

– А вы купите мне миткалевую… Верно, вы правда меня очень любите?

– Нисколько не люблю. И опять ты пахнешь не то перепелом, не то сухой коноплей…

– Отчего ж вам это нравится? Вот вы говорили, что я всегда говорю в это время… а теперь… сами говорите…

Она начала все крепче прижимать его к себе, хотела еще что-то сказать и уже не могла…

Потом он потушил свечу и долго лежал молча, курил и думал: а все-таки надо сказать, ужасно, но надо! И чуть слышно начал:

– Танечка…

– Что? – так же таинственно спросила она.

– Ведь мне надо уезжать…

Она даже поднялась:

– Когда?

– Все-таки скоро… очень скоро… У меня есть неотложные дела…

Она упала на подушку:

– Господи!

Его какие-то дела где-то там, в какой-то Москве, внушали ей нечто вроде благоговения. Но как же все-таки расстаться с ним ради этих дел? И она замолчала, быстро и беспомощно ища в уме выхода из этого неразрешимого ужаса. Выхода не было. Хотелось крикнуть: «Возьмите меня с собой!» Но она не смела – разве это возможно?

– Не могу же я век тут жить…

Она слушала и соглашалась: да, да…

– Не могу же я взять тебя с собой…

Она вдруг отчаянно выговорила:

– Почему?

Он быстро подумал: «Да, почему, почему?» И поспешно ответил:

– У меня нет дома, Таня, я всю жизнь езжу с места на место… В Москве живу в номерах… И ни на ком никогда не женюсь…

– Отчего?

– Оттого, что уж такой я родился.

– И ни на ком никогда не женитесь?

– Ни на ком, никогда! И даю тебе честное слово, мне, ей-богу, необходимо, очень важные и неотложные дела. К Рождеству непременно приеду!

Она припала головой к нему, полежала, капая на его руки теплыми слезами, и прошептала:

28